Детский приёмник. Базар. «Мало денег» Приехали утром. Мне сразу понравилось: тихо, солнечно, тепло, спокойно, мало народа. Остались с мамой на вокзале, совсем на вокзал непохожем: маленький домик, никаких железнодорожников, никакой милиции. Сарра пошла узнавать о работе. В Новогрудке кончалась узкоколейка. В нашем поезде оказалось всего несколько маленьких вагонов, и паровоз был совсем маленьким и чистым. Люди вышли из вагонов и сразу разошлись. За вокзальчиком вокруг виднелись сады, все в яблоках, и небольшие деревянные дома. Совсем не похоже на Бытень. Скоро пришла Сарра и сказала, что до начала учебного года её направили воспитательницей в детский приёмник-распределитель и разрешили там находиться с иждивенцами. Был конец июля или начало августа 1945 года. Мы совсем не следили за календарем… Приёмник находился недалеко от вокзала. Оказалось, что это заведение относится к милиции. Сарра с мамой забеспокоились, думали, что там находятся одни уголовники. Но когда мы пришли, то увидели несколько тихих, запуганных детей. Приёмник занимал небольшой деревянный домик с просторным двором. Сарру принял начальник и объяснил, что в новогрудском приёмнике собирают детей и подростков из ближайших окрестностей, потерявших в войну родителей и родственников. Здесь их подкармливают, по возможности одевают, стараются чем-то занять и, после недолгого пребывания, отправляют в детские дома. Здесь спокойно еще и потому, что Новогрудок находится в стороне от больших городов и железных дорог, где всё сложнее и опаснее. Сарра вышла с этим начальником в милицейской форме, он внимательно посмотрел на маму и меня и сказал одно слово: «Устраивайтесь». Хорошо помню, что мне дали штаны, рубаху защитного цвета и брезентовые туфли. Впервые за всё лето после Банкета и наших переездов я перестал ходить босиком. Во дворе была уборная и умывальник с мылом. Ночевал я в небольшой комнате, где было еще три койки. Дали чистое бельё, подушку, полотенце и одеяло. К вечеру появились трое мальчишек, небольших, худых, бледных. На меня почти не обратили внимания, разговаривали как-то непонятно: слова были и русские, и белорусские, и, как мне потом объяснили, польские. Охраны в приёмнике не было, за порядком и режимом следили воспитатели. Пришла Сарра, занялась ребятами, а я и мама пошли в город. Надо было что-то купить. Магазина не нашли, кто-то подсказал: «А у нас тут всё на базаре» и показал, где базар. Мы пришли и, как теперь говорят, обалдели, даже испугались. На большой площади стояло множество телег, лошадей, сытых мужиков. Мелькнула мысль: здесь что – войны не было? И на каждой телеге, у каждого дядьки – картошка, капуста, огурцы, яблоки, мясо, молоко, творог, живые куры, яйца. Названий некоторых продуктов я даже не знал. Мама подсказывала: «это сало, это белорусская домашняя колбаса, это окорок». Среди этого богатства спокойно ходили женщины с детьми, приценивались, пробовали, жевали. Мама сразу что-то купила, что-то мне дала, потом вздохнула: «Мало денег». А по поводу мужчин нам потом объяснили, что они сохранились потому, что наши не успели их взять в армию, а немцы не трогали потому, что они снабжали их продуктами.
Судьба новогрудских евреев Несколько дней мы квартировали в приёмнике. Новогрудок удивлял на каждом шагу. Тихая, мирная, благополучная жизнь. Центр – на возвышенности, в центре – булыжная площадь с каменными домами, к ней со всех сторон поднимаются улицы с названиями белорусских городов: Минская, Гродненская, Лидская, Слуцкая, Слонимская и другие. По ним можно на машине выехать в эти города. Приглядевшись, заметили, что война здесь всё же прошла: почти на каждой улице около центра – груды кирпичей и щебня, остатки нескольких разрушенных каменных домов. Потом узнали, что это были дома богатых евреев. Немцы взорвали их, как только заняли город в первые дни войны, а евреев расстреляли или загнали в гетто, которое устроили напротив базара на обширной территории бывших воинских складов. В новогрудском гетто содержалось более 20 тысяч человек, согнанных из разных мест Западной Белоруссии. Их постепенно убивали, устраивая «акции», или просто погромы, как называли эти действия сами евреи. В назначенный немцами день с утра начинали выводить людей из гетто и вести в неизвестном направлении. Оказалось – по дороге на Лиду. Там уже были вырыты рвы, и начинались расстрелы. Первый погром состоялся 7 ноября 41-го. После войны видел у дороги черный гранитный камень с надписями на русском, белорусском, польском и еврейском языках и указанием этой даты и двух других, относившихся, кажется, к марту и маю 42-го. На надписях было указано число жертв: 7, 11 и 8 тысяч человек. Мой приятель по классу, которому я помогал по русскому языку, бежал из гетто с двумя товарищами и девушкой после первого погрома. Тогда увели его мать. Он запомнил, как она грозила кулаком ему и отцу… Полицаи из белорусов стреляли по беглецам, одного легко ранили, но погоню не устроили. Бежавшие несколько дней бродили по лесу, пока не добрались до партизан, где воевали до лета 44-го, до прихода Красной армии. Отец приятеля уцелел. Он был мастером-краснодеревщиком. Немцы под охраной водили его в разные свои учреждения и отделы, в том числе и в гестапо, где он делал и ремонтировал разную мебель. Перед отступлением немцы расстреливали остававшихся евреев, но его не тронули.
Копец Мицкевича Мы обратили внимание, что в Новогрудке полно военных. Оказалось, что вокруг города расположены военные городки-казармы, построенные еще до Первой мировой войны. Их занимали разные войска, побывавшие здесь: русские, немецкие, польские, советские, опять немецкие, опять советские. И всем казармы пригодились, потому и уцелели. Как, впрочем, и тюрьма… Военные, как-то не по военному, гуляли по улицам, ходили по базару, сидели, покуривая, на скамейках. По-видимому, отдыхали после войны, ждали демобилизации. В стороне от площади, близко от неё, находился парк с танцевальной площадкой, где почти каждый день играл военный духовой оркестр. Звуки разносились по городу, и это было очень хорошо… В конце парка – какой-то высокий, непонятный, неестественный холм. Оказалось, что это – искусственно насыпанный конус высотой метров 50 и называется «гора Мицкевича», или, по-местному, «копец Мицкевича». Потом узнал, что польский поэт родился в окрестностях Новогрудка, а здесь, в старинном костёле, его крестили. Костёл сохранился – большой, белый, покрытый красной черепицей. Он располагался в нижней части парка и привлекал красотой, но в 45-м там был женский католический монастырь, поэтому никто туда не ходил. Позже, летом 48-го, мы с кем-то из класса с опаской зашли в костёл. Там было пусто и мрачно. На стене висели две памятные доски: в знак крещения Мицкевича и в знак заключения унии Литвы с Польшей в каком-то очень давнем году. Кто-то сказал: «Пошли отсюда, нам эта история не нужна…» Через много лет, в начале 1980-х, археологические источники указали, что первое упоминание о Новогрудке содержалось в Ипатьевской летописи примерно в середине XIII века. А в 1945 г. с парковой возвышенности и с горы Мицкевича открывался очень красивый вид на поля и дальние леса. Только поля были какие-то лоскутные, разноцветные. Вскоре объяснили: у каждого хозяина здесь своё поле, кто что хочет, то и сеет, и разные культуры имеют разный цвет.
Зубной врач Ида Моисеевна. Бутафорский череп со свечкой Сарра повела меня записываться в школу, где она уже побывала и где ей предстояло работать учительницей начальных классов. Школа находилась ниже парка в белом трёхэтажном здании и называлась «русская средняя». Меня записали, как и следовало, в 8-й класс. Предъявил свидетельство Марьевской школы и продолжал гулять. Никаких бесед со мной не проводили, вообще ничего не спрашивали. Тем временем мама и Сарра искали жильё. Кто-то им подсказал, что на Гродненской улице зубной врач сдаёт комнаты. Как-то всё быстро устроилось, и мы поселились в этом доме на пять лет, включая все мои последние школьные годы, 8–10-й классы. Дом был большой, с каменным крыльцом, с большими окнами, высокими потолками, изразцовой печкой. Кто в нём жил до войны – неизвестно, то ли евреи, то ли поляки. Во всяком случае, никто не предъявлял на него права. Зубным врачом оказалась женщина, Ида Моисеевна Цыбульская, солидная, высокая, энергичная, проведшая войну в партизанском отряде. Сразу предупредила маму, что жить в Новогрудке не будет и чтобы мы располагались у неё основательно. Изредка и понемногу она рассказывала про войну, про то, как убежала из минского гетто, как там расправлялись с евреями, как лечила раненых партизан. Увидел у неё небольшую книжку на еврейском языке с названием на последней странице по-русски: «Минское гетто», изданную в Минске в 1945 году. Пока она жила вместе с нами, к ней приходили лечить зубы разные люди, её знали в городе. Мне запомнились католические монашки в чёрных платьях с белыми воротничками и в больших шляпах. Они приходили с корзинками и расплачивались продуктами. Ида Моисеевна действительно скоро уехала, были разговоры, что в Польшу, а потом в Палестину (государства Израиль еще не было). Она оставила всю мебель и вдобавок бутафорский череп с челюстью, которого я сначала боялся, а потом, когда учился, вставлял в него горящую свечу и пугал этим девчонок из класса. Мы остались одни в большом доме…
«Какой же ты еврей, ты гой…» В Новогрудке оказалось довольно много евреев, хотя большинство погибло. Те, которые уцелели, спрятались в начале войны или сбежали из гетто, а затем находились в партизанских отрядах. Говорили, что еврейские партизанские отряды были самые воинственные, потому что им ничего не оставалось делать, как воевать. Рассказывали, что была бригада под командованием Бельского, который воевал еще в Испании в 1936–38 гг. За Отечественную войну он получил Героя Советского Союза, но когда в 44-м наши освободили Белоруссию, он перешел в Войско Польское, а потом перебрался в Палестину и там воевал против англичан и арабов. Мы удивлялись, что уцелевшие евреи после таких страданий были весёлыми, энергичными, деловыми. Они благодарили советскую власть, но были недовольны, что она не разрешает свободно торговать. Евреи, особенно женщины, обратили внимание на нас и вначале очень нам помогали продуктами и одеждой. Я к школе был вполне прилично одет – говорили, что благодаря какой-то американской помощи. Насколько взрослые относились к нам хорошо, настолько недоброжелательно относились подростки и молодые парни. Они плохо говорили по-русски, изъяснялись на какой-то смеси русского, белорусского и польского. Меня и других приезжих называли «восточники». «У вас там, в Союзе, говорят не хлеб, а хлебушко», – по-видимому, этим хотели сказать, что мы бедные… В школу они не ходили. Однажды в бане трое парней грубо пристали ко мне: «какой же ты еврей, ты гой…» Было противно, я их обругал, чуть не подрались. Я не знал слова «гой». Мама сказала, что это ругательное слово для русских, такое же как «жид» для евреев. Подумалось: так и живут люди, обзывая и не любя друг друга. Подумалось и… стало обыденным. Но привыкнуть к этому взаимному отчуждению невозможно. Всякий раз, когда возникал вопрос о национальности, становилось не по себе: зачем это, кому это нужно, какая разница, кто ты… Почему же тогда говорят и пишут о равенстве у нас всех народов? А вот у них, у капиталистов, есть национальные различия. И Гитлер довел эти различия до крайности, хотел сохранить только немецкую расу. Впрочем, эти размышления были смутными, неясными. В разговорах эту тему не затрагивали. То ли боялись, то ли все такие умные, что им всё понятно. Один я лезу с какими-то вопросами… Мама однажды по этому поводу заметила: «Ничего не выясняй. Так всегда было и будет…» И, как всегда, оказалась права. Она на себе испытала отношение к евреям на своей родине в Западной Белоруссии со стороны поляков, белорусов и русских. Мама с горечью вспоминала, например, как хозяйка-полька, детей которой она нянчила, сказала однажды: «Ты, Поленька, не бойся погромов, ты ведь на еврейку не похожа…» Мама, впрочем, оговаривала, что и евреи не ангелы. Силу, конечно, не применяли (силы-то и не было…), но при случаях показывали свой непростой характер. Мне недавно совершенно так же заметили: «Откуда у вас такая славянская внешность?» Будто одна внешность – достоинство, а другая – недостаток. Ныне у нас подозрительны люди с кавказской внешностью. А присно и во веки веков кто будет неприятен и ненавистен? Воистину, расовая и националистическая зараза неистребима… Отношение взрослых евреев к нам, как потом оказалось, было не совсем бескорыстным. Они хотели, чтобы Сарра вышла замуж за молодого красивого еврея, торговца кожей. Но Сарре он не нравился, а мама опасалась, что нам придется уехать из Советского Союза. Мама иногда с огорчением говорила: «Сколько ужасов они пережили, но почему они такие непростые, скрытные, хитрые. Могут помочь, но могут и обидеть. Жадничают, хвастаются, как богатые буржуи. Надо стараться не иметь с ними дела». У евреев еще оставалось польское гражданство, советское после осени 39-го года и до начала войны им оформить не успели, а они его принимать не спешили, и почти все скоро через Польшу уехали в Палестину.
«А дальше – мины» До начала школьных занятий была устроена заготовка дров. Человек 30 из старших классов с кем-то из учителей на военной полуторке отвезли в ближний лес, километрах в пяти-восьми от города. Спросили: «А дальше?» «Дальше – мины», – сказал шофер. Жили в лесу несколько дней, пекли картошку, ели американскую тушёнку, спали в шалашах из еловых веток, умывались в ручейке. Погода была сказочная, жарко, тихо. Валили деревья и распиливали на поленья. Я таких деревьев никогда не видел. Толстые настолько, что пила едва помещалась в стволе. К ручкам пилы прикрепляли широкие немецкие солдатские ремни с надписью на пряжке «Гот мит унз» (С нами бог) и допиливали до конца. Я пилил плохо, с предупреждением дали самый небольшой топор и поставили обрубать сучья. Я удивлялся умению и сноровке местных ребят. Работали без шуток, без песен, будто только этим всегда и занимались. Заготовили несколько машин дров и радовались, что всё удалось вывезти.
Нахальные девицы. Победа над Японией Наступил день 1-го сентября 1945 года. Я оказался в восьмом классе новичком, остальные человек 10-15 уже учились целый год вместе. Сразу почувствовал интерес к себе, особенно со стороны двух-трёх девчонок: «Где учился? В деревне? В Поволжье? Что проходили? А математику, физику знаешь? А сочинения по литературе писал?..» Это было неприятно, неожиданно и мне незнакомо. Девицы явно соперничали между собой, старались обратить на себя внимание всего класса. Ребята отнеслись ко мне почти равнодушно. Я заметил, что примерно пятеро-шестеро из них были совсем взрослые, на три-пять лет старше меня и других. Это были отслужившие в армии, прошедшие войну и бывшие партизаны. С первых же уроков я понял, что совсем отстал, особенно по алгебре, геометрии. Русский язык и литература, а также история и география изучались на незнакомых материалах, но были всё же понятны. Никакого понятия не имел о белорусском языке и литературе, о физике и химии. Подумал, что придется учить уроки дома, чего я никогда не делал. Не успели начать учиться, как наступил День победы над Японией. На площади состоялся парад, всю площадь заняли войска, произносились речи, выступали два генерала и полковник. Я таких важных военных видел впервые. Они очень часто упоминали Сталина, и войска кричали «ура». Всё время гремел оркестр. Учебы в этот день не было.
«Подзаборники! Кабацкий звук слышу!» Учителя сразу понравились. Они не менялись все три класса, с 45 года по 48-й. Все они прошли войну и, судя по отдельным кратким рассказам, видели всякое. Никаких вечеров воспоминаний, никаких походов и экскурсий на военную тему не было. Слово «ветеран» тогда было неизвестно. Жаль, не запомнил имён учителей, кроме историка Ивана Сергеевича (он же географ, он же директор школы) и биолога Ивана Даниловича (он же завуч). Математичка казалась сначала очень строгой, сразу заметила мою необразованность и при всем классе заявила, что к концу второй четверти 8-го класса, то есть к 46 году, ликвидирует моё отставание. Ей это удалось, алгебра мне даже понравилась; с геометрией и особенно стереометрией было хуже. Я с трудом представлял себе всякие конусы, вписанные в прямоугольники, и другие подобные задачи. Она же вела физику, но как-то скучно. Замечательным был химик. Объяснял так понятно и наглядно, что все сложные реакции и превращения представлялись как живые. Был строг, но справедлив, никого не выделял и не хвалил. Устраивал опросы, дополнительно занимался со всем классом перед экзаменами. Строго вопрошал: «Вы хотите знать или сдать?» Необычным был учитель русского языка и литературы, словесник, как он сам себя называл. Небольшого роста, толстенький, с большой лысиной, небрежно одетый, в очках на кончике носа, он всегда сыпал цитатами из классиков. Не терпел малограмотности и в тоже время терпеливо занимался с теми, кто плохо говорил по-русски. А таких было больше половины класса. Именно от него пошло у меня увлечение литературой и появились какие-то знания по русской классике. Он плавно входил в класс, держа в одной руке потрепанный портфель с книгами, а другая рука, упираясь в бок, обнимала груду книг. Не здороваясь, подходил к столу, отпускал руку, и книги с грохотом падали на стол. Портфель бережно ставил на стул. Оглядывал класс из-под очков, тяжко вздыхал и, если в классе не сразу наступала тишина, негромко кричал: «Подзаборники! Кабацкий звук слышу! Чтоб тихо было!» И начинал читать стихи или рассказывать что-нибудь, называя потом авторов. Например: «Что ж ты смотришь так синими брызгами, или в морду хошь?» – Есенин. Или совсем неизвестное: «Ландыши, лютики. Ласки любовные. Ласточки лепет. Лобзанье лучей» – Бальмонт. Или запрещенная Ахматова: «Хорошо здесь: и шелест и хруст; С каждым утром сильнее мороз… И на пышных парадных снегах Лыжный след, словно память о том, Что в каких-то далёких веках Здесь с тобою прошли мы вдвоём». Или прославленный Маяковский: «Любить – это значит: в глубь двора вбежать и до ночи грачьей, блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи…» Мы сидели затаив дыхание, школьницы краснели… В книги не заглядывал, зачем их таскал в таком количестве – никто не понимал. Меня вроде не замечал, но по всему было видно, что одобрял мой интерес к литературе. Однажды я возмутился редкой тройкой за сочинение, он близко подошел, посмотрел поверх очков прямо в глаза и тихо сказал: «Иди за дверь». Мне стало жарко от стыда, я потом искал случая извиниться, но он повода не давал, хотя ровного и справедливого отношения ко мне не изменил… Был еще чертежник, будто бы в прошлом видный польский инженер, избегавший говорить по-русски. Ходил по классу, угрожающе похлопывая широкой линейкой по ладони, и приговаривал: «Бо тень шепну, нават моцно. – Как двину, даже крепко». У меня по черчению, как когда-то и по чистописанию, ничего не получалось. Историк-географ-директор Иван Сергеич, высоченный, худой, почти лысый, в очках-пенсне, в польском офицерском кителе, в каких-то серых галифе и высоких сапогах, медленно ходил по классу и очень четко рассказывал, в основном о XIX и XX веках, западных республиках СССР и европейских странах. О краях к востоку от Урала мы от него ничего не слышали. Или я не запомнил?.. Про него говорили, что он руководил подпольем и связью с партизанами, но некоторые считали, что он во время оккупации служил в полиции… Сарра говорила, что директор очень хорошо относится к учителям, особенно к молодым, даёт советы, предлагает помощь. Иван Данилыч учил ботанике, анатомии, но больше запомнился как завуч. Крепкий, коренастый, с шапкой густых волос, в гимнастёрке с подворотничком, с широким командирским ремнем, в защитных штанах и солдатских сапогах, он неотлучно находился в школе. Куда ни пойдешь, всегда встретишь завуча. Мне от него часто доставалось: «Опять ты носишься, как дурной. Опять ты по школе ходишь в шапке. Не умеешь себя вести. Скажу сестре, вызову мать» Но ни разу никого не наказывал, не кричал, всегда был спокоен. Носил орденские планки, но о войне ничего не говорил. Забавной была учительница белорусского языка. Больше говорила по-русски, но очень хвалила белорусских поэтов и писателей. Всегда спешила, приходила с мешочками, свёртками, приговаривала: «На базаре дорого, денег не хватает». В школе было нескучно и в то же время не ощущалось суеты, соблюдались чистота и порядок, хотя никаких условий для гигиены и санитарии не было. Мы могли оставаться после уроков, сидеть в классе и выполнять домашние задания. До самого вечера в школе оставались некоторые учителя, им можно было задавать вопросы, спрашивать учебники. Со школьной библиотекой я сразу подружился. Читал, кроме заданного, всё без разбора, но пропущенное в начальной и средней школе так, кажется, и не наверстал. Майн Рид, Жюль Верн, Вальтер Скотт, Дюма и подобные авторы остались почти неизвестными.
«Как при царе». Военные Спорта в школе вначале не было, инвентаря никакого, только перекладина-турник: тонкая труба на двух столбах. Мне нравилось подтягиваться, удавалось раз 8-10. Ничего другого не получалось. Очень хотелось играть в городки, но о такой игре здесь не знали. В школе стал появляться физкультурник из ремесленного училища, набиравший команду по легкой атлетике и футболу. Желающих было мало, говорили – «учиться надо». Я попробовал бегать, но быстро выдыхался. А футбол более-менее пошел, и этот тренер взял пять человек из школы, в том числе и меня, в свою команду «Трудовые резервы». После 8-го класса поехали в Барановичи на областные соревнования. Дали форму, белые трусы, полинялые майки и стоптанные ботинки. Несколько раз играли, кричали «физкультпривет», заняли не последнее место. На этих соревнованиях я подружился с Володей Тумановым из 10-го класса. Он, высокий, худой, хорошо прыгал в высоту, занял первое место. Я не понимал, как можно прыгать в высоту… В Новогрудке стал бывать у него дома. Его отец, подполковник-танкист, прошел всю войну, дожидался демобилизации. Как-то сказал: «Кончилась война, и делать нечего…» Гонял со своим ординарцем-сержантом на трофейном мотоцикле английского производства «Харлей» с коляской, часто брали меня с Володей. Мне было странно, что ординарец ходил с Володиной мамой на базар, подметал комнаты, готовил еду, мыл посуду, чистил одежду и сапоги подполковника. Проговорился маме – она тоже удивилась: «Как при царе…» Военные были очень заметны в городе, особенно в 45–46 годах. Даже помогали нам, жителям. Они снимали комнаты по соседству, можно было договориться, чтобы привезли дров, картошку с базара. Вообще делились своим довольствием, хлебом, сахаром, консервами, кое-какой старой одеждой. Они разъезжали на мотоциклах и на американских «виллисах», у них было радио, рассказывали разные новости. Зимой по вечерам в клубе играл оркестр, устраивались танцы, наши школьницы пользовались большим успехом, хотя учителя не разрешали ходить в клуб. А мы, их одноклассники, стояли у стен и по углам и ревновали. Познакомился с некоторыми военными. Совсем молодые, по 20–25 лет, лейтенанты, старшие лейтенанты. Многие прошли всю войну. Двое из них были в Иране, потом весной 42-го, тогда незнакомые между собой, оказались в Крыму, где произошел полный разгром. Они вплавь, держась за обломки, добрались до кавказского берега. Рассказывали как-то просто, даже посмеивались: «Жалко нашу форму, особенно сапоги, потом никогда таких не выдавали. Там командовал Мехлис…» Некоторые военные появлялись у нас дома, ухаживали за Саррой. Однажды симпатичный старший лейтенант, с которым она ходила в кино, сказал мне: «Замечательная у тебя сестра, только немного странная. Не понимает, на каком свете живет…» В 47-м военных стало гораздо меньше: многих демобилизовали, а для других стал гораздо строже режим.
Комсомол. «Снимать шапку при встрече с учителями» В 8-м классе, в начале 46-го, меня приняли в комсомол. В райкоме было тепло, уютно, торжественно, кто-то выступал с напутствиями, о чем-то доброжелательно спрашивали, но об отце не спросили. Как раз были выборы, комсомольцев посылали разносить повестки, разъяснять речь Сталина. Некоторые говорили: «Мы уже читали, знаем», большинство других равнодушно молчали, так что ничего разъяснять не хотелось. Сарру хотели послать агитатором в ближайшие деревни, но директор школы сказал: «Молода еще наших крестьян агитировать». В школе устраивались вечера, танцы под аккордеон, присутствовали учителя, чувствовалось, что с охотой. Запомнилось, как Иван Данилыч устраивал с возгласом «Коло!» танцевальный круг и под музыку польского краковяка напевал: «Краковьячек еден мял коняку вседем». Мы старались обходиться без учителей и однажды зимой устроили танцы. Случайно выпало на 21 января, день памяти Ленина. Был шум, комсомольскому секретарю попало, грозили запретить вечера. Однажды в учебное время, днём, устроили для старших классов обсуждение повести Ванды Василевской «Просто любовь». Разгорелись бурные споры, все перебивали друг друга, не слушали. Тон задавали учителя, по-видимому, старались таким образом воспитывать школьников. Я обратил внимание, что наш словесник не пришел. Мне очень хотелось выступить, показать, что я читал повесть. Хватило ума подумать: «А что же я скажу, что я в этом понимаю?» Потом где-то прочел, кажется у Чехова, что русские люди особенно бурно спорят о том, чего не знают… Запомнились экзамены в каждом классе. Они совпадали с разгаром весны, с цветением сирени, с теплыми дождями. Особенно хорошо было после экзаменов… В то время были введены ученические билеты и правила для учащихся. Среди многих был пункт: «снимать шапку при встрече с учителями». Мама однажды заметила, как я поступил по правилам, и, очень недовольная, заметила: «И в школе как при царе…»
Весна 47-го. Голод. «Можа табе даром аддать?» Очень тяжелой оказалась весна 47-го. Еще зимой были тихие разговоры, что летом 46-го на Украине и в черноземной полосе была жестокая засуха. В газетах и по радио ничего не сообщали. А весной почти перестали выдавать хлеб по карточкам. На базаре стало всё очень дорого. Как-то с мамой пошли на базар. Еще не стаял снег, мы взяли санки. Но купили только немножко картошки. У одного воза мама просила за что-то сбавить цену. Здоровенный мужик ел большой кусок серого хлеба с толстым куском сала. Он сказал: «Можа табе даром аддать? Лепш дамой звязу…» Мне стало плохо, я опустился на санки, задремал и с трудом поднялся. Так же еле-еле добирался до школы и засыпал на уроках. На улицах и на базаре бродили приезжие с Украины, опухшие, почерневшие. Казалось, что всё хуже, чем в войну на Банкете. Никто нам не помогал. Иногда удавалось у военных купить буханку хлеба. Продавали солдаты тайком, очень боялись патрулей, которые в тот год начали ходить по улицам. Летом стало немного легче, мама ухитрялась доставать какую-то еду. Вообще, обстановка менялась. Недавних союзников объявили врагами мира, чему я очень удивился и не мог понять. Стали появляться статьи о фальсификаторах истории, о югославском кровавом диктаторе Тито, о чуждых советской литературе Зощенко и Ахматовой. Глухо говорили, что совсем скоро в Западной Белоруссии будут, как и везде, колхозы. Так и произошло. Гуляя после выпускного вечера в конце мая 48-го, мы с холма Мицкевича с удивлением обнаружили, что вдалеке исчезли разноцветные полосы единоличных участков, а на их месте расположились однообразные черные поля. Тогда же закрылся богатый базар. По нему ветерок гонял пыль, обрывки тряпок и бумаги. Местные люди заметно помрачнели, а мы, «восточники», особенно школьники, не придавали этому значения.
Денежная реформа. Недолгое изобилие Зато самый конец 47-го был просто радостным: отменили карточки, провели денежную реформу, снизили цены и ввели новые деньги. У нас к тому дню оставалась какая-то мелочь. Сарра принесла хрустящие зелёные и красные трех-, пяти- и десятирублёвые бумаги с лётчиками и Лениным. Мы с мамой сразу пошли на базар, и нашему изумлению не было конца. Мужики стояли у возов, наперебой предлагали любые продукты, разглядывали новые деньги, были вежливы и сговорчивы. Впервые за много месяцев мы накупили всяких продуктов, даже таких, каких я ни разу не видал. Сложили всё в солдатский вещмешок, оставленный лейтенантом, и пошли домой. И обед, и ужин, и завтрак на следующий день были на славу. Такое изобилие и дешевизна держались недолго. Но голода больше не было. А в городе несколько дней после реформы творилось что-то невообразимое. Скупали всё, что можно было купить: пилы, топоры, вожжи, стулья, шкафчики, лампы, абажуры. Меня на улице около аптеки чуть не сшибла с ног толстая тётка со стеклянным стаканом и клизмой. Мама удивлялась, откуда у людей деньги.
«10 лет в лагере и ничему не научился» Весной 48-го мы ждали возвращения отца. Он прислал телеграмму: «Ждите 19-го марта». Сарра с мамой вовсю делали уборку, меня прогоняли, чтобы не мешал. Я уже готовился к последним школьным экзаменам, немного беспокоился, думал, как всё произойдет. Но ничего не произошло. Пришла телеграмма: «Не ждите. Переводят дальше». Мне было ничего непонятно, кроме того, что отца продолжают держать в тюрьме. Устроил в школе скандал, что-то кричал в классе. Математичка меня успокаивала, а другая учительница, молодая, сказала: «Очень жалею, что дала тебе рекомендацию в комсомол. Тебя исключать надо». Я увидел отца только через три с половиной года, в ссылке, в Енисейске Красноярского края. Через много лет отец так описывал своё «освобождение»: «16-го марта 1948 г. мне показали материал на освобождение – 18-го выхожу на волю. Утром 18-го должны были вызвать, но не вызвали. Сам пошел в санобработку, потом пошел к уполномоченному МГБ. Там сказали, что ничего неизвестно. Стал настаивать, кричать, что 10 лет страдал ни за что. Затем встретил начальника по освобождению. Очень волновался, прислонился к стене, чтобы не упасть. А начальник пытался меня успокоить и сказал, что 16-го вечером получили директиву никого не выпускать до особого распоряжения. Помню только, как оказался в больнице, очень плакал, и со мной также работницы больницы, назначенные к освобождению. Мне кажется, что это было тяжелее, чем арест в 38-м. На работу не |