ИНФОРМАЦИОННЫЙ ПОРТАЛ ЕВРЕЙСКОЙ РЕЛИГИОЗНОЙ ОБЩИНЫ САНКТ-ПЕТЕРБУРГА
190121, Россия, Санкт-Петербург, Лермонтовский пр., 2, тел: +7(812)713-8186 Email: sinagoga@list.ru
  
Большая хоральная синагога Петербурга
EnglishHebrew
Карта сайта

 СИНАГОГА

 

 

 ЧТО ЕСТЬ В СИНАГОГЕ

 ЗАНЯТИЯ ПО ИУДАИЗМУ

 КУЛЬТУРНЫЙ ЦЕНТР

 

 ЕВРЕЙСКИЙ КАЛЕНДАРЬ И ПРАЗДНИКИ

 ДЕТСКИЕ САДЫ, ШКОЛЫ, ЕШИВА

 ПРАКТИКА ЕВРЕЙСКОЙ ЖИЗНИ
Обрезание
Еврейское имя
Выкуп первенца
Еврейский день рождения
Опшерениш (первая стрижка мальчика)
Еврейское воспитание
Изучение Торы
Бар/Бат мицва - еврейское совершеннолетие
Хупа
Миква и чистота семейной жизни
Кашрут
Мезуза
Похороны и траур

 ЕВРЕЙСКИЕ РЕСУРСЫ

Мемуары Померанца Семена Исаевича. Часть 1

СУДЬБЫ МОЕЙ ПРОСТОЕ ПОЛОТНО

Вместо введения

Мне уже за восемьдесят. Людям, какова бы ни была их судьба, как бы просто или сложно ни складывалась их жизнь, свойственно вспоминать, размышлять, оглядываться в прошлое, подводить итоги, задумываться о будущем.
В наше время воспоминания очень распространены. Людям есть что вспомнить, прежде всего пожилым и старым. Недаром говорится: если оживают воспоминания, значит, наступила старость. ХХ век был богат событиями… Понятно, что каждый вспоминающий плохо о себе, как правило, не говорит и представляет свою жизнь как исключительную, богатую, неповторимую. Это понятно и простительно, но было бы куда интереснее и поучительнее, если бы авторы упоминали о своих сомнениях, обыденностях, ошибках и неудачах. И все же большинство людей (огромное, используем общепринятое определение – подавляющее…) свои воспоминания, размышления, свои итоги уносят с собой в вечность. Лишь некоторые, к сожалению очень и очень немногие, сумели оставить память о себе, доверить нам, потомкам, свои мысли о жизни и судьбе. Например:

Александр Пушкин:

Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?...

…Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

…На всех стихиях человек –
Тиран, предатель или узник.

Михаил Лермонтов:

Жизнь с надеждами, мечтами
Не что иное – как тетрадь
С давно известными стихами…

Владимир Маяковский:

Я родился,
рос, 
                            кормили соскою, –
жил,
          работал,
                               стал староват… 
             Вот и жизнь пройдет,
                          как прошли Азорские
острова.

Сергей Есенин:

Жизнь моя! Иль ты приснилась мне?.
Будто я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне…

Лев Толстой:
Вспомнив вдруг, что смерть ожидает меня каждый час, каждую минуту, я решил, что человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем.

Антон Чехов:
После нас жизнь останется все та же, жизнь трудная, полная тайн и счастливая. И через тысячу лет человек будет так же вздыхать: «ах, тяжко жить!» – вместе с тем точно так же, как теперь, он будет бояться и не хотеть смерти.

Алексей Горький:
Человек значит неизмеримо больше, чем принято думать о нём, и больше того, что он сам думает о себе.

Константин Станиславский:
Долго жил. Много видел. Был богат. Потом обеднел. Имел хорошую семью. Жизнь раскидала всех по миру. Искал славы. Нашел. Видел почести. Был молод. Состарился. Скоро надо умирать.
Теперь спросите меня: в чем счастье на земле?
В познании, в искусстве и в работе.
Познавая искусство в себе, познаёшь природу, жизнь мира, смысл жизни, познаёшь душу.
Выше этого счастья нет.
А успех?
Бренность.
Какая скука принимать поздравления, отвечать на приветствия, писать благодарственные письма, диктовать интервью.
Нет, лучше сидеть дома…
1933, 20, 1, 70 лет жизни.

Представить невозможно, сколько интересного мы могли бы узнать,, сколько воспоминаний, советов, назиданий почерпнуть, если бы располагали описаниями жизни наших предков, не только знаменитых, но и самых обыкновенных, рядовых.
Впрочем, не мне жаловаться: мой отец, Померанец Семён Исаевич (по паспорту – Симха Шаевич), незадолго до кончины оставил краткие рукописные воспоминания, а мне удалось их опубликовать в журнале «Клио», 2003, № 4(23), с. 219–228. Я иногда буду к ним обращаться в дальнейшем. А сейчас – о себе. Без дневников, памятных записок, чужих напоминаний. Только по своей памяти.

Витебск

Больной и здоровый
Мне душно и страшно. На меня навалился тяжелый волосатый дядька, давит мне горло. Очень тяжело дышать. Как-то освобождаюсь, хочу сорвать ватную теплую повязку вокруг шеи. С трудом открываю глаза. Надо мной – два лица: тревожное – мамы, оживленное, даже весёлое – тёти Ривы. Они обе маленькие, чуть выше спинки моей кровати. Мама часто-часто повторяет: «Ой, вэй из мир. Майн тайере кинд». Всю свою жизнь при волнениях и тревогах она повторяла прежде всего эти слова. Вскоре я узнал, что они означают по-еврейски: «О, горе мне. Дитя моё дорогое». А тётя Рива говорит по-русски что-то бодрое: «Ну, Кимка, все пройдет, скоро будешь совсем здоров». И вынимает, смеясь, зубы изо рта. Становится сначала страшно, но сразу же – смешно. Снимают повязку, вытирают шею и повязывают другую, почти без ваты, чистую и сухую. А на стуле у кровати – бутылка с противным серым тягучим рыбьим жиром и большая ложка. Уговаривают выпить, очень не хочется, зато сразу же дают кусок черного хлеба с селедкой. Вкусно! Дают еще и без рыбьего. Потом мама делает мне «будочку»: подгибает одеяло в ногах, чтобы было теплее. Совсем хорошо… Они уходят, я один, но чувствую, что мама близко.
Я часто болел. Пока болел, много узнал. Потолок надо мной – белый, от него иногда отлетают белые крошки. Из двери, что наискосок от кровати, из кухни, приходит мама с метелкой, внимательно смотрит на меня и сметает эти крошки. Не помню, как научился считать и стал пересчитывать доски на потолке. Их 17. Дальние от меня в противоположной стороне комнаты – пожелтевшие. Когда идет дождь, с них капает, и на пол ставят тазик. Капли стучат, сначала мешают, раздражают, а потом усыпляют. Комната кажется большой. Хочется слезть с кровати и пройти к её другой стороне. Там окно, из которого видно крыльцо со ступеньками, часть двора, ворота с калиткой и железной защелкой. Но мама вставать не разрешает. За моей головой, за кроватью, плотно прислоненной к стенке, тоже окно, рядом с ним – еще два. За окнами – улица. Там ходят люди, с кровати видны их головы и плечи. Часто звенит трамвай, видна его крыша с железной дугой и часть окон, за которыми – люди. Куда-то едут, как им не страшно? ...А когда к окнам можно подойти, видна вся улица Фрунзе. Её и после переименования по-прежнему называют Задуновской. Наш дом номер 36. Улица неровная: влево слегка подымается, вправо опускается покруче. Когда здоров, очень хорошо с небольшим усилием подыматься влево, а потом сбегать вниз. Однажды, сбегая, упал, очень поцарапал ладони, немного щеку и губы. И опять мама, и опять «Ой, вэй из мир»…


Отец и сестра мамы. 
Конец 19 века

Далеко ходить влево-вправо нельзя, да и страшновато, хотя и хочется. На другую сторону улицы, через трамвайную линию, тоже не хожу. Во двор – можно. Туда попадаешь, если сойти с крыльца и завернуть за дом. Или из коридора спуститься по лестнице в подвал и открыть дверь. Вот и двор между нашим и соседним домом. Там всегда кто-то есть, там меня знают, подзывают, что-то говорят. Это когда на улице тепло. Там меня ждет Шурка из подвала, часто не один, с мальчишками, которых я не запомнил. О чем-то начинаем говорить, спорить, даже кричать. Мне что-то рассказывают, я что-то хочу сказать, но не знаю, что. Скоро узнаю, что вокруг город, и он называется – Витебск…
Мама всегда рядом или совсем близко, на кухне. Кухня большая, из неё через левую дверь можно выйти в коридор, а справа тоже дверь, туда ходят взрослые. Около правой двери большая печка, на полу дрова. Почему-то лучше помню зиму, когда утром темно, никого нет,  только  мама. На  улице  зимой  себя  одного  не  помню.

Светло недолго и скоро опять темно, мама включает свет. Становится шумнее, где-то, кто-то ходит, мама уводит меня с кухни. На кухне большое окно во двор. Перед окном – низкие столики, мне видны разные тарелки, ложки, кружки. На одном столике что-то непонятное, почти всегда с огнем, на огне чугунок, или кастрюля, или сковородка. К этому столику мама не подпускает. В окне – форточка, туда мама выставляет горячие тарелки с едой, от них идет пар и вкусно пахнет.

Особенно когда мама делает ладки, по-еврейски «ладкес» – картофельные блины. В форточке они остывают, но не совсем. Они теплые, я их очень люблю, всегда прошу еще, мама даёт немного, потом говорит «хватит». Мама всё время мне что-то рассказывает, что-то спрашивает, я начинаю говорить, она весело смеётся, мне тоже смешно и очень хорошо… Мама даже говорит как-то смешно, а я еще не понимаю, что она плохо говорит по-русски…
Часто появляется Сарра, сестра, большая, старшая. Но она всегда куда-то убегает. Мама говорит, что она учится, у неё много уроков. Мне запомнилось, как мама сказала: «Тебе тоже надо будет обязательно учиться, а вот я совсем неграмотная…» Когда темнеет, приходит папа. Почему-то так и запомнилось, что днем его нет. Потом объяснили, что он всегда на работе, на швейной фабрике. Вечером обедаем, горит свет. Все вкусно, особенно суп с мучными клёцками. За обедом говорим мало. Мама иногда подсказывает: «Съедай  сначала  не  очень  вкусное,  а  самое вкусное оставляй на


Родители с сестрой Саррой. 1926 г.

потом». Папа вообще какой-то молчаливый. Со мной говорит совсем мало, с мамой тоже, больше с Саррой, похоже, что про школу. Они трое говорят по-еврейски, я все понимаю, а говорить не умею, и меня не учат. Со мной все трое – только по-русски. Совсем не помню, где же спали Сарра и родители. Была в комнате кушетка, там спал котёнок, потом он заболел, стал какой-то мокрый, очень жалобно мяукал. Мама завернула его в тряпку и унесла, я плакал.
Не помню, чтобы у меня были игрушки. Вожусь на полу с какими-то листочками, кружочками. Была какая-то коробка, в ней листы, на них нарисованы часы и надписи, читаю по буквам: Москва, Берлин, Лондон, Токио и другие. Папа сказал, что это города разных стран и у каждого свои часы. Иногда приходит Шурка, сидим вместе на полу, разглядываем все листки. Скоро надоедает. Я к нему тоже хожу. Он «з бацькай, з маткай и з братам» (так он говорит) живут в подвале. Их дверь с правой стороны от выхода во двор, а окна выходят почти на землю двора, но у них светло, только чем-то плохо пахнет. У него совсем нет игрушек, показывает какие-то тряпки, палочки. Долго у него не сижу, скорее во двор или по лестнице вверх домой.

Смерть Кирова
Дома, в комнате, где моя кровать, в углу стоит этажерка. На ней черная круглая штука, иногда из нее что-то говорят или играет музыка. «Это радио», – говорит мама. И еще на этажерке сложены красные книжки, у которых внутри обложки нарисованы маленькие, как объяснила мама, серпы и молоты. Я  так  и  зову эти книжки «с молоточками». Мама говорит, что эти книжки написал Ленин,


Родители. 1934 г.

вождь рабочих, который умер, когда Сарре было меньше года. Тогда был «нэп», всё можно было купить. А когда я родился, почти через восемь лет, даже винегрет выдавали по карточкам. Мне непонятно, почему так всё изменилось, но не знаю, как спросить. Я уже знаю много букв, но прочитать что-нибудь не могу. Папа иногда берет какую-нибудь книжку или несколько, стоя почитает недолго и кладет обратно.
Запомнился день с дождем и снегом, очень темный. На улицу не пустили, а из радио весь день какая-то тяжелая музыка. Я даже хотел ножницами поковырять это радио, но мама не разрешила. На улице стало совсем темно, в комнате от лампочки светло, но не очень. И тут пришел папа какой-то не такой и сказал очень тихо: «Кирова убили в Ленинграде». Мама вскрикнула: «Ой!» несколько раз и опять: «Ой, вэй из мир». Папа стал перебирать книжки с молоточками, некоторые раскрывал, недолго смотрел и как-то небрежно  бросал  на  этажерку,  а  некоторые остались на полу. Мне

было все непонятно и страшновато, но я ничего не спросил. Папа сказал, что Ленинград – большой, очень красивый город, что он там бывал. А мне еще долго казалось, что в Ленинграде страшно, что там убивают. Еще несколько дней по радио только и говорили про Кирова, папа приносил газеты, мне запомнилось, что в одной газете было показано, как везут Кирова в гробу и впереди идет Сталин в зимней шапке со спущенными ушами. Я уже знал Сталина, мне мама показывала его, в газете и на трамвае были его портреты.

Было сколько-то беспокойных дней, потом стало спокойнее. У нас ничего не изменилось. Только папа стал больше приносить газет, быстро их читал и говорил, что все на собраниях требуют судить троцкистов, которые против партии и Сталина, что их и в Витебске много и что их забирают в тюрьму. Мне кажется, что именно с тех пор, с кировского события, я стал лучше все помнить.

Соседи и друзья
Рядом с нами, в нашем же доме, жили разные люди. Они проходили через кухню, в дверь, которая за столиками с посудой. Это тетя Алла и военные – Шура, Аня и Тимофей-Тима.
У тети Аллы комната сразу за дверью, совсем маленькая, но очень уютная. Большое кресло, я в нем помещаюсь весь. Большой стол, на нём чего только нет – книжки, бумажки, карандаши, газеты. Большая кровать, заправленная кое-как. Самое приятное в этой комнате   –   запах.   То   ли   конфеты,  то  ли  печенье  и  еще  что-то


Сестры отца. 30-е г.

непонятное. Может быть, так пахнут папиросы? Мама говорит, что Алла курит, это плохо. Тетя Алла почти каждый вечер пускает меня к себе, разрешает все трогать и смотреть. Она говорит маме: «Полина Марковна, он не мешает, я научу его слушаться…» Скоро узнаю, что тетя Алла работает в детском доме, воспитывает детей.


Соседи. Витебск, 1940 г.

Военные живут за тетей Аллой. Не помню, как они проходят к себе. Наверно, к ним был отдельный вход. Они шумные, весёлые, поют песни, особенно Шура. Она носит шапку с «гудочком», называется «будёновка». А когда тепло, ходит в майке с короткими рукавами. У нее на кровати лежит какая-то штука с красной лентой и с проволоками. Я дотронулся, и что-то зазвенело. Шура засмеялась и сказала: «Это гитара. Хочешь, научу тебя играть?» Когда она играет, получается очень красиво. Зовет меня, чтобы научить, говорит: «У тебя есть слух». Но мне как-то неудобно, я ухожу к себе. Мама говорит, что Шура и Аня – медицинские сестры, помогают докторам, а Тима – настоящий военный, связист Красной Армии. Они часто не бывают дома, дежурят или учатся. Где-то около нас располагается много военных. Они иногда проходят строем по улице с музыкой, а мы с мальчишками бежим за ними и кричим: «Манёвры идут!»

К нам иногда приходят гости. Это взрослые дяденьки, которые маму называют «Пэсл», а папу «Симха». Я не помню, чтобы они сидели за столом, что-нибудь ели или пили. Они стояли, ходили по комнате, обращались друг к другу «хавэр», иногда «товарищ», чаще по именам, которые я не запомнил. Они разговаривали то по-еврейски, то по-русски. О чем – не помню. Почти каждый обращался ко мне, что-то спрашивал. «О, Кимка! А ты понимаешь, какое у тебя имя? Ким – это Коммунистический Интернационал Молодёжи. Это твой папа придумал тебе такое имя…» Запомнилось, что просили назвать состав Политбюро и столицы разных стран. Я это хорошо знал, но как выучил – не помню. Все меня хвалили, я часто начинал сам говорить, но потом стал удивляться и даже обижаться, когда они, переглядываясь, стали приговаривать: «Ну, хватит, хватит, молодец». А как-то услышал, как один другому тихо сказал: «Теперь уже другое Политбюро…». Запомнились их фамилии, возможно не все: Абезгаус, Блох, Гимельшайн, Тёмкин, Пейсахович, Пулер, Цинман. Таких фамилий я до сих пор больше не встречал. И, конечно, дядя Самуил Иоффе – большой, с кучерявой седой головой, какой-то ласковый, с улыбкой. Мама сказала, что он учитель, муж тети Ривы.

Первомайская демонстрация
В первомайский праздник мы ходим к тете Риве смотреть демонстрацию. Они живут на Ленинской улице (иногда её называют Гоголевской), почти напротив каланчи, на втором этаже. У них балкон, с него все видно. Играет музыка, светит солнце, тепло, внизу очень много людей. Мне говорят: «Скоро пойдет фабрика «Стяг индустриализации», там будет твой папа». И правда, из-за каланчи выходят ряды с флагами и с портретами вождей. Больше всего несут портретов Сталина. В первых рядах сразу вижу папу, он смеётся и машет рукой. Скоро он приходит, и все садятся обедать. Все очень вкусно и всего много. У нас дома так не бывает, хотя на праздники мама тоже готовит что-нибудь вкусное.
За столом у Иоффе шумно и весело. У них три сына – Гриша, Шеля и Люся. Все учатся, все старше Сарры. Оказывается, Сарра бегает к ним решать задачи по математике, у неё самой что-то не получается. Гриша и Шеля большие, очень весёлые, возятся со мной, говорят, что надо заниматься спортом, показывают, как они играют в волейбол и тренируются боксом. У них на руках какие-то повязки, они говорят, что это напульсники, чтобы пальцы были крепкие. Люся, старший, на братьев совсем не похож, он небольшой, тихий, улыбается и что-то негромко рассказывает. Играет радио, все весёлые. Мы остаёмся у них до вечера. Идем домой по Ленинской до широкой площади, поворачиваем налево – и по Фрунзе до дома. Мне кажется, что всё близко и быстро.

Игры и развлечения
Хотя папа довольно редко занимался со мной, все же запомнились катанья на санках зимой: папа бегал, толкал санки, и я съезжал с горы один. Однажды было очень хорошо, шел снег, а папа сказал: «Мороз лопнул…» Летом он брал меня на Витьбу купаться. Я в воду не лез, а папа плавал на другой берег, нырял, а я пугался и бросал камушки, чтобы он скорее выходил из воды. Скоро узнал, что Витьба впадает в большую реку – в Двину. Я увидел Двину с высокого берега, когда ходили в город и по левой стороне Ленинской заходили в сад. Там стоял большой памятник, черный, высокий, гладкий, а вокруг него такие же каменные пушки и знамена. Папа объяснил, что это памятник войне 1812 года, когда Наполеон и французы шли на Москву и под Витебском был большой бой.
Запомнил, как ходили с мамой и папой в кино. Смотрели «Если завтра война». Летело много наших самолетов, мчались наши танки, и наши побеждали. Очень понравилось кино «Тринадцать», было жалко, что наших пограничников убивают, хотя они были смелые и совсем не боялись страшных басмачей.
Запомнил, как хоронили Пэна. Папа сказал, что он был известный художник и кто-то его убил. Папа с какой-то важностью сказал, что во время похорон его «поставили в оцепление». Я смотрел, кажется с мамой, как похороны прошли по площади. Было полно людей, милиция кругом и на лошадях. Мы стояли, папу не видели, дальше площади не пошли.
Постепенно узнавал близкие места. На другой стороне нашей улицы тоже были дома, а за ними огороды, каких у нас не было. За огородами – большой овраг с кустами и ручьем. Там хорошо лазать и прятаться. Бегали туда с Шуркой, собиралось много ребят. За оврагом – аэродром, видны самолеты, странно, что они маленькие. На аэродром часто опускаются парашютисты. Это интересно, непонятно и страшно: летит двукрылый самолет, он поднимается, поднимается, потом перестает лететь, из него вываливаются черные точки, и из них распускается белый абажур. Мне объясняют, что точки – это люди, а под каждым абажуром – человек. Как же они не боятся выпрыгивать из самолета, как же они падают в воздухе, откуда появляется абажур-парашют? За овраг ходить нельзя, там военная охрана.
Более знакомо, но не так интересно – за нашим двором и за вторым домом нашего двора. Там тоже овраг, но это только название. Там стоят дома, и что-то вроде улицы спускается с горы. Там хорошо бегать и лазать, а самое главное – играть в городки, «в рюхи». Ставим фигуры из каких-то полешек, колобашек: «пушка», «колодец», «бабушка в окошке», «письмо». Сбиваем их какими-то палками, а мне особенно нравятся ножки от старых стульев. Они увесистые, удобные. Играем просто так, пока не надоест, но иногда соревнуемся «двое на двое». Никто из мальчишек не запомнился, кроме нашего Шурки и еще какого-то Жорки с соседней улицы. Когда последние годы часто показывают Жореса Алфёрова, академика, мне кажется, что это был он… Изредка подходили взрослые, кого-то хвалили, над кем-то смеялись. Они мешали, у нас сбивалась игра, мы ждали, когда они уйдут. Играли еще в «челюскинцев» и «папанинцев», но, насколько помню, что-то у нас не получалось, было скучно и мы быстро заканчивали.

Ушел на 5 минут, вернулся через 18 лет
Очень запомнилось одно утро. В крайнее окно ярко светит солнце. Я стою на стуле, Сарра надевает мне чулки. Мне это не нравится, я уже давно умею одеваться сам. В комнате на полу валяются красные книжки «с молоточками». Кажется, они сразу куда-то исчезли. Мама приходит и уходит, а Сарра говорит: «Ничего, ничего. Папа скоро придет». Я ничего не спрашиваю, но начинаю понимать, что что-то случилось с папой. Вот как он через 40 с лишним лет записал по памяти этот день, вернее ночь: «7 апреля 1938 г. ночью ко мне пришел участковый милиционер и пригласил зайти с ним на пять минут в милицию проверить мой паспорт. Даже не рекомендовал теплее одеться. Я с ним пошел и вместо пяти минут вернулся к семье через 18 лет…»
У меня что-то не осталось каких-то впечатлений от этого дня. Помню, что была хорошая погода, очень тепло. Папа не пришел


Отец. 1936 г.

ни в этот, ни в следующие дни. Мама с Саррой о чем-то много говорили, а я ничего не спрашивал и мне ничего не рассказывали. Кажется, прошло немало времени, пока я понял, что папа в тюрьме. Запомнилось, как примерно в первые дни после папы к нам пришел участковый мильтон Богорад. Я его знал, и все его знали. Он плохо говорил, сильно заикался. Мама с ним очень мало говорила, и я увидел, как она погнала его метлой. Он прямо скатился с крыльца, поправил синюю фуражку с красным околышем и быстро скрылся за калиткой. А мама, тяжело дыша, еще постояла в дверях с метлой наперевес, плюнула и пришла на кухню. Я посмеялся над Богорадом, что-то стал спрашивать, но она сердито затолкала меня в комнату. Отец в своих воспоминаниях пишет, что очень опасался, что маму заберут вслед за ним, а меня с Саррой отправят в детские дома. Он ничего не знал о нас, но однажды из подвала НКВД на Вокзальной улице увидел ноги и подолы платьев мамы и Сарры.
Мама скоро начала работать в швейной артели «Вперед», где у неё были знакомые. Это было недалеко от нас, и я часто приходил к ней на работу. Со мной там все говорили, о чем-то спрашивали, давали конфетки и печенье. А Сарра стала учиться в педучилище. Оказалось, что она до 7-го класса училась в еврейской школе, которую закрыли еще в 37-м году.

Школа
В том 38-м году я пошел в школу. Сначала Сарра повела меня записываться, что-то меня спрашивали, не помню что. К началу учебы тетя Аля подарила мне сандалии и носки. Сандалии были желтые, они скрипели и приятно пахли, а носки были синенькие. В первый день все были нарядные, многие пришли с провожатыми, а я был один, и мне это понравилось. Школа была довольно далеко, на Ленинской улице, слева от площади. Место было знакомое, папа там катал меня на санках. Туда можно было пройти не только по нашей улице до площади, но и по низкому полю за противоположной стороной нашей улицы. Там было хорошо ходить, почти никто не встречался. Школа – в большом красном здании с большим двором. Там занимались физкультурой, бегали. Мне было неудобно бегать, новые сандалии плохо гнулись. Мне нравилось писать буквы и цифры, а по чистописанию получалось плохо. Давали задания на дом. Совсем не помню каких-либо учебников. Кажется, я вполне справлялся, Сарра проверяла, даже хвалила.
Из первого класса ничего толком не помню, кроме учительницы Тамары Павловны. Казалось, что она меня жалела, особенно когда было немного детей. Зато хорошо запомнилось начало второго класса в сентябре 1939 г. Еще до начала учебного года по нашей улице проходило строем с музыкой много военных, везли пушки. А не успели мы начать учиться, как по радио и в газетах объявили, что Красная армия протягивает руку помощи своим братьям в Западной Белоруссии и на Западной Украине. Я уже умел все читать, откуда брались газеты – не знаю. Запомнился плакат: красивый дядька с усами в красивой вышитой рубашке смеётся и протягивает букет цветов красноармейцу в каске. В школе с мальчишками что-то обсуждали, говорили, какая у нас сильная Красная армия, что поляки нас боятся, бегут и сдаются. Как-то на улице увидел человека в странной одежде: блестящие сапоги, светло-зелёные штаны, куртка в обтяжку. Особенно необычная была шапка с блестящим козырьком и натянутыми уголками. Его обступили люди, кто-то сказал: «Это поляк, офицер, шапка-конфедератка». С ним грубо разговаривали, даже ругали, особенно женщины. Он тоже грубо отвечал, а я запомнил: «Чекайте, Гитлер и до вас пшидзе». Это было непонятно. Ведь с Германией только что заключили мирный договор…

Нехорошее время
В том году что-то всё было нехорошо. Мама будила меня рано-рано и ставила в очередь за хлебом и за сахаром, на ладошке надписывали номер в очереди. Всё время хотелось есть. Что-то давали в школе, меня подкармливали тётя Аля и Шура с Асей. Мамины «ладки» были праздником… Как-то видел, как мама с Саррой собирали посылку папе, дали мне маленький треугольный плавленый сырок, очень вкусный. Потом начались холода и война с белофиннами. Говорили и писали, что мы наступаем, но они сопротивляются и на деревья сажают снайперов-«кукушек». Стало непонятно, как это наши побеждают, если в школе устроили госпиталь. Там было полно раненых и помороженных; с ними, и с врачами, и с санитарами нельзя было разговаривать. Мы учились рядом, в каком-то красном уголке. Помню, как остался один, а мама с Саррой поехали в Оршу, чтобы увидеть папу, когда его будут отправлять куда-то на север. Им это удалось. Они приехали, плакали, но мне ничего не рассказывали. Запомнилось, что в Новый год в школе давали подарки, такой бумажный мешочек с конфетками, печеньем и мандаринками. Я с большим трудом добежал с этим подарком до дома, чуть не бросил его, потому что очень замерзли руки, у меня не было варежек…
Третий класс, 1940-41 гг., ничем не запомнился. В школе не хвалили и не ругали, только жаловались маме и Сарре, что я много болтаю и не сижу на месте. Интересного было мало, но я и без школы сам интересовался, что пишут в газетах, как воюют Германия с Англией. Не помню, что тогда читал, не помню, была ли в школе или еще где-то библиотека. Кажется, никто мне ничего не подсказывал, что читать и чем заниматься в свободное время. Только однажды, когда играли в городки, кто-то принес книжку с картинками: голые папуасы, пальмы, лодки и море. Это была книга Миклухо-Маклая, но прочитать её не удалось. Изредка бывал у тёти Ривы, но и там было не так весело, как раньше. Никаких книг мне не давали. Некоторые ребята на улице рассказывали про какие-то кинокартины, но я в кино не ходил – не было денег и как-то не очень хотелось. Сарра как-то что-то рассказывала про театр, но я этим не заинтересовался. Совсем не запомнились такие бытовые детали, как бани, парикмахерские, медосмотры. Правда, однажды Сарра свела меня к зубному, но я вырвался из кресла и убежал. Врач сказал Сарре, что я ненормальный. Как прошли зубные боли, не помню. Но всякую боль до сих пор терпеть не могу…
В 1941 г. мне пошел 11-й год. Перешел в четвертый класс. Чувствовал себя взрослым.
Странно: не ощущал потери отца, никому не жаловался, что он в тюрьме. При этом не помню, чтобы кто-то в школе, на улице, у знакомых спрашивал меня о нём, жалел меня или, наоборот, ругал за то, что у меня такой отец. Мама и сестра не показывали вида, что у нас такая беда. Я слышал и читал о врагах народа, о шпионах и диверсантах, но даже и не представлял, что отец имеет какое-то к ним отношение. Получается, что всё воспринимал, как должное, не пытаясь глубже вникнуть и понять происходящее. А если бы вник и понял? Стал бы плакать, орать, обвинять милицию или пошел бы куда-то и кому-то жаловаться? Что получилось бы тогда? Кругом только и слышалось, что у нас самая счастливая страна, что великий Сталин – лучший друг детей и советских пионеров (кстати, совсем не помню, был ли я пионером…). Кругом распевали такие веселые хорошие песни, читали такие очень складные стихотворения о нашем счастливом детстве, что выступать с какими-то жалобами было просто неудобно. Я был довольно болтливый, мама часто предупреждала, чтобы я поменьше говорил, особенно о нашей жизни. Вот это я понимал хорошо и если болтал, то про всякое разное, чему уже научился и про то, что уже знал. Что же я знал в 10 с половиной лет? Только что-то из разговоров окружающих, да из радио, которое говорило редко, да из газет, которые мы не выписывали, но которые часто появлялись у соседей. Никаких книг не помню, тётя Аля и военные были рядом, но как-то мимоходом и мной нисколько не занимались, только шутили и подбадривали. Сарра старательно училась и заботилась только, чтобы меня не били на улице и я никуда бы не залез и не доставил бы ей и маме лишних хлопот. Мама работала, дома всегда что-то готовила или зашивала, была почти всегда грустная, иногда что-то тихо напевала по-еврейски, или «Смело, товарищи, в ногу», или «Вихри враждебные», или «Вы жертвою пали…». Не помню, получали ли какие-то письма от папы или это были какие-то известия не по почте, но я знал, что Сарра ему пишет в Архангельскую область на почтовое отделение Ерцево. Мама по-русски писать не умела и до конца жизни научилась только расписываться…

Продолжение...

2."Война"

3."Дорога в Белоруссию"
4. "Новогрудок"

5."Ленинград" 
6. "Морское училище"
7. "На геофаке ЛГУ"


8. "Дальний Восток, лето 1951 года"
9. "Встреча с отцом"


10. "Накануне перемен"
11. "Дальморпроект, 1953–56 годы" начало...


 "Дальморпроект, 1953–56 годы" продолжение...
12. "Итак, мы ленинградцы"
13. "В ЛОГОИНе" начало...


"В ЛОГОИНе" продолжение...
14. На «заслуженном отдыхе»…
Обработка и литературная правка Василия Когаловского






 ПОИСК ПО САЙТУ
 

 ОБЩИНА

 ЕВРЕЙСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ САНКТ-ПЕТЕРБУРГА
Алфавитный список
Список по направлениям деятельности

 РЕКЛАМА

 


 ОБЩИНА ON-LINE

 


 ИНФОРМАЦИЯ ДЛЯ ТУРИСТОВ

 РЕЙТИНГ В КАТАЛОГЕ
Rambler's Top100
Рейтинг@Mail.ru

 ПОДПИСКА НА РАССЫЛКИ

 УЧЕБА ON-LINE
Первоисточники
Курс еврейской истории
Книги и статьи

 НАШИ БАННЕРЫ

190121, Россия, Санкт-Петербург,Лермонтовский пр., 2 Информационный отдел Большой Хоральной Синагоги Петербурга
Тел.: (812) 713-8186 Факс: (812) 713-8186 Email:sinagoga@list.ru

->п»ї